суббота, 21 ноября 2020 г.

Любовная лирика Тютчева как роман в стихах

Добавьте подпись

Поэт-мыслитель и два плана бытия

Стихотворения к Амалии Крюденер. 6

«Денисьевский цикл» как философский и психологический роман. 15

«Денисьевский цикл»: посмертные стихи

. 25

 

 

Поэт-мыслитель и два плана бытия

В прошлый раз мы говорили о том, что Тютчев — поэт во всем и поэт во всех смыслах этого слова, от предела иронического до предела высокого смысла. Сегодня мы поговорим прежде всего о любовной лирике Тютчева в самом высоком смысле этого слова, то есть о лирике в высшей степени, и о Тютчеве как поэте в самом высоком смысле этого слова. Дело в том, что, какие бы обстоятельства ни давали импульс к поэтическому творчеству Тютчева, а может быть, и благодаря этим обстоятельствам, именно он, этот светский говорун, этот ленивый и тщедушный человек, внешне не обладающий никакой силой, создал вершинные творения русской лирики. Может быть, нет в русской поэзии равных ему в стихотворениях о любви. И вот о секрете любовной лирики Тютчева мы поговорим сегодня, перейдя прежде всего к стихотворениям, обращенным к Амалии Крюденер и к Елене Денисьевой.

 

Но прежде несколько слов именно о поэтическом Тютчеве, об особом качестве этого поэтического. Дело в том, что, помимо каких-то иронических или привычно штампованных представлений о поэтичности и поведении поэта, в Тютчеве был именно секрет, была своя тайна. Дело в том, что он всегда оставался поэтом-мыслителем, то есть человеком, который мыслил стихами. Стихи для него были единственным адекватным способом выражения мысли. Когда Тютчев высказывался в прозе, в публицистике или когда он импровизировал свои блестящие афоризмы, он показывал только самую вершину айсберга. На самом деле глубинные свойства его мышления, поэтического мышления, уходили в стихи, в темную, глубинную творческую лабораторию. Так вот, Тютчев — всегда поэт-мыслитель, и мыслит он именно стихами. Поэтому, прежде чем мы вернемся к разговору о любовной лирике, мы должны будем сказать несколько слов о некоторых философских основаниях этой лирики.

 

Известно деление всей поэзии Тютчева на дневную и ночную. Дневная поэзия передает радость бытия, но и она всегда помнит, что день — это лишь покров, наброшенный над бездной, это некая внешняя, очень тонкая часть жизни, но подлинная глубина и ужас бытия передается ночной поэзией, когда открывается бездна, причем и бездна мироздания, и бездна души. Вот это соотношение дневной и ночной поэзии, дневной поэзии, передающей радость бытия, и ночной поэзии, проникающей в страшные тайны бытия, в первородный хаос, «родимый», как называет его Тютчев, в ту область (снова используем формулу Тютчева), «где хаос шевелится», вот эти два начала есть и в любовной лирике Тютчева.

 

Как эти два начала проявляются, об этом мы поговорим, обратившись к стихам, адресаты которых неизвестны. Прежде чем мы поговорим о стихах, обращенных к Крюденер и к Денисьевой, попробуем показать, как работает это соотношение дневного и ночного видения в поэзии Тютчева.

 

Вот стихотворение 1830-х годов «В душном воздухе молчанье…». Почитаем его и посмотрим, как одно начало, ночное, проступает через другое, дневное:

 

В душном воздухе молчанье,

Как предчувствие грозы,

Жарче роз благоуханье,

Звонче голос стрекозы…

 

Чу! За белой, дымной тучей

Глухо прокатился гром;

Небо молнией летучей

Опоясалось кругом…

 

Жизни некий преизбыток

В знойном воздухе разлит!

Как божественный напиток

В жилах млеет и горит!

 

Дева, дева, что волнует

Дымку персей молодых?

Что мутится, что тоскует

Влажный блеск очей твоих?

 

Что, бледнея, замирает

Пламя девственных ланит?

Что так грудь твою спирает

И уста твои палит?..

 

Сквозь ресницы шелковые

Проступили две слезы…

Иль то капли дождевые

Зачинающей грозы?..

 

В этом стихотворении Тютчев использует излюбленный прием, один из доминирующих, основных своих приемов — прием параллелизма: это волнение и та стихийная сила, которая играет на персях и ланитах красавицы, с одной стороны, и зачинающаяся гроза, предвестие бури природной. Эта параллель не только внешняя, она служит не только украшению стихотворения. Нет, это параллель философская. На самом деле тайные, бурные силы природы, та огромная, живая энергия, которая содержится в недрах природы, ее дух, тайный, мощный, превышающий человеческое разумение, здесь сопоставлен с внутренней стихией, которая таится в женщине. Стихия страстей, стихия плотского желания в том числе сопоставлена с грозами и бурями природы, и в этом есть что-то священное, непостижимое, страшное. Внешнее — на первом плане красота: грозы, как игра природных сил, розы, рифмующиеся стрекозы, и сами рифмы указывают на легкую игру красоты.

 

«Девственные ланиты», «ланит» рифмуется с «палит» — рифма не слишком оригинальная, и «молчание — благоухание», «волнует — тоскует». Внешне это напоминает любовную лирику золотого века и даже кажется вторичным по отношению к нему, но если вдуматься, всмотреться в это стихотворение, открывается, говоря современным языком, некий портал, открывается тайна глубинных страстей, бездна души. Любовь к женщине открывает вот эти тайные силы, прежде всего, женщины, открывает природные силы в ней, открывает возможность бури и катаклизмов. В сущности, красота ланит и персей — это первый план. А второй план — это ночные бури, это грозный хаос, который дремлет в душе женщины. Соотношение этих планов дано в стихотворении 1830-х годов.

 

И один план — всегда через него проступает другой, как в стихотворении «Ты любишь! Ты притворствовать умеешь…», которое написано не позднее 1829 года:

 

Но так и быть! В палящий летний зной

Лестней для чувств, приманчивей для взгляда

Смотреть, в тени, как в кисти винограда

Сверкает кровь сквозь зелени густой.

 

Первый план — это прекрасная зелень, это изящная кисть винограда, и второй план — это не просто прекрасный пурпур, сверкающий. Нет, это ведение крови и это что-то страшное, что открывается за покровом красоты.

 

И самое знаменитое стихотворение этого плана — это стихотворение, написанное не позднее 1836 года, то есть не позднее публикации в «Современнике», «Люблю глаза твои, мой друг…»:

 

Люблю глаза твои, мой друг,

С игрой их пламенно-чудесной,

Когда их приподымешь вдруг

И, словно молнией небесной,

Окинешь бегло целый круг… 

Но есть сильней очарованья:

Глаза, потупленные ниц

В минуты страстного лобзанья,

И сквозь опущенных ресниц

Угрюмый, тусклый огнь желанья.

 

Здесь мы видим это проникновение в тайну женской души. Первый план — это та же игра природных сил. Тютчев очень постоянен в выборе природных образов, аналогий, материалов для сравнений и параллелизмов.

 

Мы уже понимаем, что для Тютчева особую роль играет гроза. В его поэтической, философской системе это важнейшая тема, важнейший мотив. Все мы помним стихотворение «Люблю грозу в начале мая…», которое празднует игру природных сил, празднует творческое буйство природы. Вот этот первый план сначала воспринимает лирический субъект. Он видит в глазах игру пламенно-чудесную, он видит в глазах молнию небесную. Это первый план открывшейся ему природы.

 

Но за этим первым, тоже грозным, тоже опасным, но увлекательным и игровым планом открывается гораздо более страшный план, открывается тот самый хаос, те самые бездны природные: «И сквозь опущенных ресниц // Угрюмый, тусклый огнь желанья». Что-то подземное, что-то, уводящее в правремя, к началу начал, — вот что видит в женщине лирический субъект. Это величайшая тайна, с одной стороны, и эта женщина — носительница природных начал, самых разнообразных, и высоких, и низких, с другой стороны. Вот как работает двуплановость в любовных стихах Тютчева.

 

Стихотворения к Амалии Крюденер

Теперь мы можем перейти к стихам, посвященным Амалии Крюденер и Елене Денисьевой, как к некоей антитезе. Если в стихах, посвященных Амалии Крюденер, мы видим скорее дневную сторону, дневную поэзию Тютчева и здесь мы переживаем дневную любовную лирику, то в «Денисьевском цикле» нам открывается ночная сторона любовной лирики, с одной стороны, а с другой стороны, открывается великая тайна этики в любовной лирике, совести и вины. Но об этом отдельный разговор. Сначала поговорим о двух знаменитых стихотворениях, посвященных Амалии Крюденер: одно середины 1830-х годов, «Я помню время золотое…», и явно перекликающееся с этим стихотворением, содержащее реминисценцию этого стихотворения, позднее знаменитое «Я встретил вас — и все былое…», 1870 года.

 

Итак, «Я помню время золотое…». Это стихотворение, которое Л.Н. Толстой пометил словом «красота». Снова параллелизм, снова восприятие женской красоты и женского очарования через природные образы:

 

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; мы были двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай.

 

И на холму, там, где, белея,

Руина замка вдаль глядит,

Стояла ты, младая фея,

На мшистый опершись гранит,

 

Ногой младенческой касаясь

Обломков груды вековой;

И солнце медлило, прощаясь

С холмом, и замком, и тобой.

 

И ветер тихий мимолетом

Твоей одеждою играл

И с диких яблонь цвет за цветом

На плечи юные свевал.

 

Ты беззаботно вдаль глядела…

Край неба дымно гас в лучах;

День догорал; звучнее пела

Река в померкших берегах.

 

И ты с веселостью беспечной

Счастливый провожала день;

И сладко жизни быстротечной

Над нами пролетала тень.

 

Это стихотворение как раз, если угодно, реализует метафору дневной поэзии. Это элегическое воспоминание с традиционной элегической формулой «я помню время золотое». Это взгляд из железного века назад, к началу начал, в золотой век юности, но затем перед нами все признаки дневной поэзии. Героиня вдаль глядит беззаботно, провожает день «с беспечностью веселой». Сама она названа «младой феей». Это переживается полнота земного счастья, и такая гармония в описании природы, культурной, окультуренной, где готический мшистый гранит сочетается с руинами замка, а руины замка вписываются в холмистый пейзаж (средний и дальний план), открывается вид на реку и дальше вечереющее небо.

 

По этой плавной смене планов, по тому, как скользит взгляд, впитывая эту красоту, мы понимаем реакцию Толстого, его запись «красота». Так вот, переживание абсолютной красоты жизни, абсолютного счастья в прошлом, и прямо в то припоминаемое чувство внедряет поэт другое, вещее чувство уходящей жизни, ускользающей красоты, ускользающего счастья: «И сладко жизни быстротечной // Над нами пролетала тень». Время ухода, разрушения, время уничтожающее как бы внедряется во время счастья и беззаботности. Здесь при всей полноте красоты показана ее хрупкость, ее мимолетность и та глубокая печаль, которая содержится в недрах красоты.

 

Зато парное к нему стихотворение открывает другой ресурс, как можно из воспоминания, из этих элегических оглядок, из того, что связывает людей, почерпнуть новую силу и новую жизнь, как можно воскреснуть через воспоминание. Это знаменитое стихотворение «Я встретил вас — и все былое…», ставшее к тому же очень известным романсом. Я прочитаю его, и мы впишем в традицию это стихотворение, потому что это одна из важнейших традиций в русской поэзии, одна из магистральных традиций, опорной точкой которой является это стихотворение.

 

Я встретил вас — и все былое

В отжившем сердце ожило;

Я вспомнил время золотое —

И сердцу стало так тепло…

 

Как поздней осени порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас, —

 

Так, весь обвеян дуновеньем

Тех лет душевной полноты,

С давно забытым упоеньем

Смотрю на милые черты…

 

Как после вековой разлуки,

Гляжу на вас, как бы во сне, —

И вот — слышнее стали звуки,

Не умолкавшие во мне…

 

Тут не одно воспоминанье,

Тут жизнь заговорила вновь, —

И то же в вас очарованье,

И та ж в душе моей любовь!..

 

Особенную силу этому стихотворению придает контекст. Это 1870 год, за три года до смерти, совсем стариком, очень больным Тютчевым написано, после многочисленных стихов с признанием, что он живой труп. Все отжило, все умерло, и только иллюзией является отправление жизни. И вот стихотворение, которое празднует воскресение души.

 

Оно, конечно, перекликается с другим стихотворением 1850-х годов, Алексея Константиновича Толстого, и мы сравним эти два стихотворения, чтобы показать, какое направление выбирает Тютчев в русской поэтической традиции.

 

Средь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты.

 

Лишь очи печально глядели,

А голос так дивно звучал,

Как звон отдаленной свирели,

Как моря играющий вал.

 

Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид;

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит.

 

В часы одинокие ночи

Люблю я, усталый, прилечь —

Я вижу печальные очи,

Я слышу веселую речь;

 

И грустно я так засыпаю,

И в грезах неведомых сплю…

Люблю ли тебя — я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!

 

По сути, этот бальный контекст, эта бальная тема есть развилка и для А.К. Толстого, и для более позднего Тютчева. «Я встретил вас — и все былое…», действительно, по воспоминаниям, написано в связи с балом в Карлсбаде, где Тютчев встретил Амалию Крюденер. И он делает поэтический выбор, за кем из предшественников идти, и Толстой тоже делает выбор.

 

Толстой идет, по сути, от этого бального мотива за Лермонтовым, за стихотворением 1841 года «Из-под таинственной, холодной полумаски…»:

 

Из-под таинственной, холодной полумаски

Звучал мне голос твой отрадный, как мечта,

Светили мне твои пленительные глазки,

И улыбалися лукавые уста.

 

Сквозь дымку легкую заметил я невольно

И девственных ланит, и шеи белизну.

Счастливец! Видел я и локон своевольный,

Родных кудрей покинувший волну!..

 

И создал я тогда в моем воображенье

По легким признакам красавицу мою;

И с той поры бесплотное виденье

Ношу в душе моей, ласкаю и люблю.

 

И все мне кажется: живые эти речи

В года минувшие слыхал когда-то я;

И кто-то шепчет мне, что после этой встречи

Мы вновь увидимся, как старые друзья.

 

А Тютчев идет за классическим стихотворением, может быть, одним из ориентиров, маяков русской любовной лирики, за стихотворением, в котором Пушкин утверждает для русской поэзии петраркистский высокий идеал женщины. Это стихотворение «Я помню чудное мгновенье…»:

 

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

 

В томленьях грусти безнадежной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный

И снились милые черты.

 

Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.

 

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви.

 

Душе настало пробужденье:

И вот опять явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

 

И сердце бьется в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

 

Так вот, А.К. Толстой многое повторяет за Пушкиным — «в тревогах мирской суеты», в рифму «черты», а у Пушкина тоже есть «суеты — черты», «в тревогах шумной суеты», «в тревоге мирской суеты» — это практически цитата из Пушкина у Толстого, и эта чудесная встреча тоже перекликается с Пушкиным, — но все же Толстой идет за мистиком-Лермонтовым, при этом разбавляя эту мистику, делая ее менее выразительной и сильной. У Лермонтова в этом чудесном стихотворении «Из-под таинственной, холодной полумаски…» от внешнего плана («пленительные глазки», «лукавые уста»), от светского флирта поэт с каждой строфой уходит вглубь, в мечты, в сны, в потусторонний план и в конце концов приводит нас к некоему откровению: «И все мне кажется, живые эти речи // В года минувшие слыхал когда-то я». Когда? Кажется, что перед рождением, в своем предсуществовании. «И кто-то шепчет мне, что после этой встречи // Мы вновь увидимся, как старые друзья» — опять где? Очевидно, после конца жизни земной, там, в ином мире. Так раздвигаются границы этой встречи. Здесь есть угадывание того, что было до земной жизни, и угадывание того, что будет после. Так Лермонтов понимает любовь, как ход в другую жизнь, к иному, в дальнюю даль, за пределы земного бытия. У Толстого это более робко, психологизировано, и, по сути, он ведет эту лермонтовскую линию в тупик.

 

А Тютчев блистательно развивает тему замечательного пушкинского стихотворения «Я помню чудное мгновенье…». Присмотримся, прислушаемся: с каждой строфой стихотворения Тютчева нарастает чувство жизни. Сначала оживает былое, то есть воспоминание, и «Я вспомнил время золотое» — цитата из собственного стихотворения «Я помню время золотое…». Сначала поэт, лирический герой согревается воспоминанием: «И сердцу стало так тепло». Затем сжимается цена деления, сжимается время: «Как поздней осени порою // Бывают дни, бывает час». Время более концентрировано. «Когда повеет вдруг [«вдруг» — это слово, означающее внезапный прорыв] весною // И что-то встрепенется в нас» — интенсивность лексики нарастает. И «Так, весь обвеян дуновеньем [уже весь, вот этот мотив тотальности, что весь поэт подхвачен волной просыпающейся любви] // Тех лет душевной полноты [в каждом слове уже достигается максимальная степень смысла и максимальная степень чувства], // С давно забытым упоеньем [слово сильное] // Смотрю на милые черты». Эти «милые черты» — это явная цитата из Пушкина. «Как после вековой разлуки [и дальше переход в новое состояние, состояние грезы], // Гляжу на вас, как бы во сне, — // И вот [наконец вот этот мистический прорыв достигнут, достигнуто преображение души] — слышнее стали звуки [откровение самого себя], // Не умолкавшие во мне».

 

Поэт постигает себя, свою душу, и даже когда он чувствует душу свою замершей, почти умершей, в нем всегда звучит мотив, мотив неумирающей любви. И дальше апофеозом, с помощью анафоры передается новая энергия: «Тут не одно воспоминанье, // Тут жизнь заговорила вновь» — олицетворение жизни, шеллингианское, пантеистическое, излюбленное Тютчевым. Он то следует шеллингианскому пантеистическому мотиву и утверждает живую жизнь в окружающем мире, в природе, то еретически сомневается в этом. И вот любовь заставляет его поверить в живую жизнь, в то, что мир жив и что душа бессмертна: «Тут не одно воспоминанье, // Тут жизнь заговорила вновь, — // И то же в вас очарованье, // И та ж в душе моей любовь!..» Чудо, которое произошло в пушкинском стихотворении («душе настало пробужденье»), совершилось и здесь: душа воскресла при одном только появлении феи, волшебницы, магической женщины.

 

Не случайно традиция «Я помню чудное мгновенье…» оказалась столь живой:

 

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

 

Первая строфа стихотворения Фета, повторяющего структуру «Я помню чудное мгновенье…», встреча через много лет после забвения, разлуки и смерти души, воскресение и новая жизнь. И закрывает эту традицию только А. Блок стихотворением «О подвигах, о доблести, о славе…», в котором это воскресение не состоялось и новая встреча сорвалась: «Я бросил в ночь заветное кольцо».

 

Вот эта очень богатая и плодоносная традиция была поддержана Тютчевым в стихотворении «Я встретил вас — и все былое…». Так открывается именно в стихах, посвященных Амалии Крюденер, с ключевой формулой «время золотое», дневное золотое начало любовной лирики, которая ведет к воскресению души.

 

«Денисьевский цикл» как философский и психологический роман

А теперь мы поговорим о тех страстях, которые ведут к душевной катастрофе и которые открывают вид на ночь души, впускают эту ночь души в повседневные переживания, и это является величайшим испытанием для лирического героя, испытанием, которое он прежде всего не выдерживает. Это один из сюжетов «Денисьевского цикла».

 

Итак, «Денисьевский цикл». Мы помним, что поэт познакомился с Денисьевой в 1850 году, что это был очень бурный роман, роман практически открытый, который привел к тому, что Денисьеву подвергли остракизму, изгнали из света. От нее отвернулись почти все знакомые, она стала персоной нон грата в петербургском свете, ей были закрыты все дороги, и так на всю жизнь, до самого конца. Она стала жертвой общественного мнения, и это, конечно, придало особый драматизм их отношениям. Но отношения открытые, обсуждающиеся в свете, в семье, продолжались до самой смерти Денисьевой, в течение 14-ти лет. При этом Тютчев не уходил из семьи и продолжал оставаться другом своей жены и просить у нее и приюта, и поддержки, одним словом, вести очень интенсивную семейную жизнь, хотя чаще всего на расстоянии, в переписке. Вот эта двойная жизнь Тютчева, конечно, тоже сообщила драматизм этому поразительному циклу.

 

Прелюдия к «Денисьевскому циклу», то есть стихотворение 1850 года, сразу после знакомства, достаточно скромна, но заметим философскую подоплеку первых стихотворений. Вот стихотворение «На Неве», июнь 1850 года:

 

И опять звезда играет

В легкой зыби невских волн,

И опять любовь вверяет

Ей таинственный свой челн.

 

И меж зыбью и звездою

Он скользит как бы во сне,

И два призрака с собою

Вдаль уносит по волне.

 

Дети ль это праздной лени

Тратят здесь досуг ночной?

Иль блаженные две тени

Покидают мир земной?

 

Ты, разлитая как море,

Пышноструйная волна,

Приюти в твоем просторе

Тайну скромного челна!

 

Мы видим, что зачинающаяся любовь здесь развернута как некая возможность предаться стихии, раствориться в природе, отдаться невской волне. Вот этот скромный, таинственный при этом челн покоряется волнам, которые разливаются, как море. Любовь позволяет индивиду влиться в целое, влиться в грандиозную единую стихию, почувствовать себя органической, неотрывной частью мира. Вот что такое любовь в своем зачине, во время восходящей линии, вначале. Но это доверчивое молитвенное начало в любовной лирике — только в самых первых стихотворениях, которые менее всего известны.

 

Но уже через год, даже меньше, интонация любовных стихотворений Тютчева меняется. Уже на рубеже 1850-1851 года резкий срыв и сразу смена лица, смена говорящего. Речь ведется не героем, а героиней. Тютчев говорит за женского персонажа, причем говорит с еще неведомыми для русской поэзии интонациями, срывающимися, очень разговорными. В них чувствуется дыхание, в них чувствуется всхлип, срыв голоса. Вот такое эмпатическое стихотворение, передающее чувства женщины, направленные против героя. Он как бы дает слово героине, любя и одновременно чувствуя в ней своего противника. Он дает ей слово «в поединке роковом», который они начинают вести друг с другом.

 

Да, любовь обещает растворение в космосе, растворение в едином природы, но человек оказывается недостоин этого растворения. Он не выдерживает испытания любовью, он срывается. Субъект в современном мире слишком оторван от природы, слишком отчужден от нее, чтобы иметь силу, возможность отдаться стихии. Он отступает. В нем обнаруживается недостаток силы, жизни, и он оказывается жалким чародеем. Об этом позже. Он магическим образом будит грандиозные силы, подобные и природным катаклизмам, и природным прекрасным проявлениям, но он не в состоянии этому соответствовать и не в состоянии поддержать порыв женщины.

 

И он вступает в некий поединок, в борьбу, и здесь вступает в дело по-настоящему уже философ, Тютчев, который тут же, в эти же самые годы и месяцы, показывая эти стихотворения Денисьевой, публикуя их даже, не только исповедуется, но и выводит законы любви и свое отношение к этим законам. Философское начало стихотворений, написанных не много лет спустя после событий, а прямо по ходу событий, вот это уникально. Переживает, страдает, сострадает и одновременно мыслит и выводит закон о любви — вот что мы видим в этих стихах, во-первых.

 

Во-вторых, еще Гуковский отметил в свое время, что больше всего стихи «Денисьевского цикла» напоминают современный Тютчеву психологический роман. Лирика Тютчева в 1850-60-е годы тяготеет, пишет Гуковский, «к объединению лирического цикла в своего рода роман, близко подходящий по манере, смыслу, характерам, сюжету к прозаическому роману той же эпохи». И также Бухштаб видел в этом цикле романное начало. Он видел в них роман, психологические перипетии которого и самый облик героини напоминают нам романы Достоевского. И Пигарев, рассуждая об этом в своей книге о жизни и творчестве Тютчева, приводит аналогию с Тургеневым еще, например, из рассказа «Фауст». «То, что было между нами, — говорит герой этого рассказа, — промелькнуло мгновенно, как молния, и как молния принесло гибель и смерть».

 

Итак, мы видим романные перипетии, с одной стороны, и философское осмысление, с другой стороны, но при этом героем-то романа является собственно лирический герой, альтер эго Тютчева. Это не противопоставленный автору герой, не отделенный от него. Он пишет роман и одновременно переживает его в жизни — вот в чем уникальность «Денисьевского цикла», — но и одновременно осмысляет, выводит формулы, как бы отчуждает от себя этот материал души и чувства. Вот в чем уникальность стихов, которые мы сейчас коротко обсудим.

 

«Денисьевский цикл»: роковой закон любви

Итак, стихотворение от имени героини:

 

Не говори: меня он, как и прежде, любит,

Мной, как и прежде, дорожит…

О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,

Хоть вижу, нож в руке его дрожит.

 

То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,

Увлечена, в душе уязвлена,

Я стражду, не живу… Им, им одним живу я —

Но эта жизнь!.. О, как горька она!

 

Он мерит воздух мне так бережно и скудно…

Не мерят так и лютому врагу…

Ох, я дышу еще болезненно и трудно,

Могу дышать, но жить уж не могу.

 

Тут все замечательно и ново: и то, что героиня не обращается к герою во втором лице, говоря ему «ты», она рассказывает о нем в третьем лице, то есть она отчуждает его, и она видит в нем врага и одновременно единственного любимого человека, которому нет никакой другой жизненной альтернативы. Она обречена на него и обречена на борьбу с ним — роковое противоречие, неразрешимое.

 

Уже через год после начала романа с Денисьевой этот роман показан как роковой, из которого нет выхода, только в трагедию. И какова в этом стихотворении вот эта горечь и острота упреков! Они как будто даже усилены поэтом. Например: «Он мерит воздух мне так бережно и скудно» — вот это слово «бережно», которое мы привыкли воспринимать в положительном смысле («Бережно» — значит, заботясь о другом), но в данном случае это слово оборачивается. Герой мерит воздух бережно, потому что бережет себя. Он настолько слаб, тщедушен душевно, настолько мало у него за душой, что он может дать только самую малость, и он отмеряет эту малость бережно и скудно. Вот это такой страшный упрек.

 

Или: «Он жизнь мою бесчеловечно губит, // Хоть вижу, нож в руке его дрожит», то есть она видит сострадание, видит понимание в нем, но не видит никакой возможности преодоления, преображения, никакой возможности быть с ней наравне в любви. И тут замечательно, что сама героиня, упрекая героя, обвиняя его, одновременно понимает неразрешимость ситуации. Он не то чтобы не хочет ей дать больше: не может. И главный парадокс любви — это то, что, любя (а он любит ее), он относится к ней хуже, чем к лютому врагу, и она, безраздельно уже его любя, видит в нем худшего врага. И, наверное, самый сильный образ вот этой любви, на которую поставлена жизненная ставка: любовь — это воздух для героини, и этот воздух, именно этот воздух, по роковому несовпадению, по роковому закону, должен вымерять герой. В его руках отпущенный героине воздух. Это страшное открытие в любви: не чувства мерит, а воздух жизни герой, и он не может дать больше воздуха. Он может дать только то, что у него есть, а есть у него совсем чуть-чуть, небольшой запас.

 

Вот это психологическая ситуация и одновременно закон любви, и вскоре уже этот закон выведен самим лирическим героем:

 

О, как убийственно мы любим,

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!

 

Давно ль, гордясь своей победой,

Ты говорил: она моя…

Год не прошел — спроси и сведай,

Что уцелело от нея?

 

Куда ланит девались розы,

Улыбка уст и блеск очей?

Все опалили, выжгли слезы

Горючей влагою своей.

 

Ты помнишь ли, при вашей встрече,

При первой встрече роковой,

Ее волшебный взор, и речи,

И смех младенчески живой?

 

И что ж теперь? И где все это?

И долговечен ли был сон?

Увы, как северное лето,

Был мимолетным гостем он!

 

Судьбы ужасным приговором

Твоя любовь для ней была,

И незаслуженным позором

На жизнь ее она легла!

 

Жизнь отреченья, жизнь страданья!

В ее душевной глубине

Ей оставались вспоминанья…

Но изменили и оне.

 

И на земле ей дико стало,

Очарование ушло…

Толпа, нахлынув, в грязь втоптала

То, что в душе ее цвело.

 

И что ж от долгого мученья

Как пепл, сберечь ей удалось?

Боль, злую боль ожесточенья,

Боль без отрады и без слез!

 

О, как убийственно мы любим,

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!

 

Здесь замечательная игра местоимениями: в первой и последней строфе «мы», местоимение первого лица множественного числа. Это закон, это касается всех: мы убийственно любим. Тот, кто любит меньше, убивает того, кто любит больше. Чей душевный запас меньше, тот обладает роковой властью над тем, чей душевный запас больше. Кто великодушнее, тот жертва. У кого душевная недостача, тот палач. Это закон, роковой закон любви. Затем местоимение меняется на второе лицо: лирический герой обращается к себе. Это внутренний разговор, это внутренняя инстанция, укоряющая, обвиняющая, и некий молчащий, но явно глубоко чувствующий герой, претерпевающий и не могущий ничего изменить.

 

Мы видим, что философское начало в лирике Тютчева преображается. Он не просто выводит закон, роковой и страшный закон любви, где за дневной стороной скрывается ночная. «Куда ланит девались розы…» — вот они, розы ланит. Еще в ранних стихах мы постоянно видим эти романтические формулы. «Улыбка уст и блеск очей» — вот дневная сторона любви. «Ты помнишь ли, при вашей встрече, // При первой встрече роковой, // Ее волшебный взор, и речи, // И смех младенчески живой?» — вот она, дневная сторона любви. Но подоплекой любви является ночь, разбуженные демоны души, ужасы, которые таятся в душевной глубине. Это первое, философское начало.

 

Но и второе — это в самом внутреннем разговоре, в самом диалоге двух «Я», говорящего и молчащего, не отвечающего, но сочувствующего, в нем проявляется великое начало совести. Никогда по ходу «Денисьевского цикла» лирический герой не успокаивается. Он никогда не опускается до апологии, до попытки себя оправдать. Он, вынужденный быть врагом и палачом своей возлюбленной, игрушка судьбы здесь и не способен ей сопротивляться, но его внутреннее «Я», высшее начало в нем, начало совести, сопротивляется. Его сопротивление — это сопротивление понимания.

 

Тут мы видим что-то подобное античному року: герой в античной трагедии не в состоянии изменить свою судьбу, она предначертана. Те силы, которые бросают его к преступлению и смерти, сильнее его, но он способен пережить, переосмыслить и перетерпеть все это в высоком смысле, он способен ответить на это человеческим пониманием и высоким страданием. В этом стихотворении только глубокая боль, только чувство, не способное ничего изменить, является противодействием року. Исход известен: только трагический исход. Но переживание этого исхода есть ответ человека, слабого, подверженного бурям, не способного что-либо исправить, но чувствующего и сочувствующего.

 

Вот смысл этого разговора, в котором одно начало, одно «Я» безжалостно язвит другое, в котором сам себе поэт устраивает суд и рассказывает историю любви, от первой встречи, с особой гордостью («Давно ль, гордясь своей победой, // Ты говорил: она моя…»). Вот роковое утверждение: «Она моя» — властелин, человек, захвативший душу другого. И дальше начинается самое страшное. То вожделенное, то, к чему всегда стремились герои любовных стихотворений, сказать «она моя», — вот роковое слово, после него начинается самое страшное. А как сберечь добычу, как обеспечить ей жизнь? И вот с каждой строфой показано, как достаточно быстро, я бы сказал, герой все больше и больше убивает героиню.

 

Сначала приговор судьбы и страшное воздействие толпы, осудившей героиню («Толпа, нахлынув, в грязь втоптала // То, что в душе ее цвело»), — полная неспособность защитить героиню от всего этого. Удивительно, как вообще отсутствует волевое начало в этом стихотворении. «…Долговечен ли был сон? // Увы, как северное лето, // Был мимолетным гостем он!» — здесь нет ни одного действия лирического субъекта, того, что он делает. Здесь только состояние сна, здесь только некое присутствие наблюдается. Ни одного поступка. Все поступки совершает только героиня, только она: она идет на подвиг, она отрекается от мира, она самоотверженна, и герой остается горестным свидетелем. Собственно говоря, поступком этого стихотворения является только самообвинение.

 

Итак, с каждой строфой все меньше остается жизненных возможностей у героини: «Жизнь отреченья, жизнь страданья! // В ее душевной глубине // Ей оставались вспоминанья… // Но изменили и оне». То есть сначала ушли воспоминания, потом ушло всякое очарование («И на земле ей дико стало, // Очарование ушло…»), затем она становится жертвой толпы, затем ей остается только одна боль («Боль, злая боль ожесточенья, // Боль без отрады и без слез!»). Тройное повторение слова «боль», двойное повторение отрицательного предлога «без» с аллитерацией на «б» и на «с»: «боль без отрады и без слез». Это такая страшная музыка, которая передает любовную катастрофу. Вот что можно сказать об этом знаменитом стихотворении.

 

Еще одно стихотворение, которое с другой стороны передает трагедию любви, — это «Не раз ты слышала признанье…». Это уже прямое обращение героя к героине:

 

Не раз ты слышала признанье:

«Не стою я любви твоей».

Пускай мое она созданье —

Но как я беден перед ней…

 

Перед любовию твоею

Мне больно вспомнить о себе —

Стою, молчу, благоговею

И поклоняюся тебе…

 

Когда, порой, так умиленно,

С такою верой и мольбой

Невольно клонишь ты колено

Пред колыбелью дорогой,

 

Где спит она — твое рожденье —

Твой безыменный херувим, —

Пойми ж и ты мое смиренье

Пред сердцем любящим твоим.

 

Стихотворение это явно посвящено рождению дочери, еще не окрещенной, только-только Денисьева стала матерью. И здесь еще одна эмоция: да, снова самообвинение («Не стою я любви твоей»), да, понимание своей бедности, своего ничтожества перед величием любви: «Пускай мое она созданье, // Но как я беден перед ней». Но зато то чувство, которое испытывает герой, — это чувство почти религиозное: «Стою, молчу, благоговею // И поклоняюся тебе…». В глубине души у героя созревает священное чувство.

 

Психология «Денисьевского цикла» очень сложна. Внешне положение героя очень уязвимо и его роль действительно выглядит двусмысленной и негативной, но сколько же тайн скрывает в себе эта, казалось бы, понятная ситуация: это тайна самообвинения, это тайна благоговения и священных чувств, это глубочайшая душевная привязанность и невозможность разорвать узы. Здесь столько всего под покровом внешнего чувства, что по прочтении стихотворений цикла мы, помимо роковых законов любви, выносим еще и непостижимость любви, невозможность вывести законченную формулу ее. Эти законы уходят в таинственное и несказуемое, и сам герой оказывается не только виновен, но он оказывается неопределим. Он оказывается слишком сложен в своей любви, и, может быть, не настолько уж он не стоит любви.

 

«Денисьевский цикл»: посмертные стихи

Но и мы знаем, что импульс этого цикла, стихотворения 1850-1851 года, самые драматичные, благословляют эту любовь, которая, еще раз скажем, очень интенсивно продолжалась 14 лет. Ведь Тютчев не покинул до самого конца свою героиню, свою возлюбленную. Он всегда был с ней и присутствовал при ее смерти. Так что в этот цикл можно углубляться и углубляться, и роль лирического героя все время меняется и остается неким иксом.

 

Но особое значение в «Денисьевском цикле» имеют также стихи, посвященные воспоминанию о умершей героине, посмертные стихи. Собственно говоря, основная концентрация стихов — это первый год, переживания первого года разочарований и страстей и трагических перипетий этого романа, то есть 1851 год, больше всего стихотворений «Денисьевского цикла», и это стихи после 1864 года, в которых поэт переживает утрату, омертвение души, и вспоминает свою возлюбленную. Посмертные стихи — это тоже особая, очень важная составляющая «Денисьевского цикла».

 

Одно из самых удивительных стихотворений такого рода в русской поэзии — это, конечно, стихотворение на смерть Денисьевой «Весь день она лежала в забытьи…»:

 

Весь день она лежала в забытьи,

И всю ее уж тени покрывали.

Лил теплый летний дождь — его струи

По листьям весело звучали.

 

И медленно опомнилась она,

И начала прислушиваться к шуму,

И долго слушала — увлечена,

Погружена в сознательную думу…

 

И вот, как бы беседуя с собой,

Сознательно она проговорила

(Я был при ней, убитый, но живой):

«О, как все это я любила!»

 

……………………………………

 

Любила ты, и так, как ты, любить —

Нет, никому еще не удавалось!

О господи!.. И это пережить…

И сердце на клочки не разорвалось…

 

Наверное, переживать утрату так, как Тютчев, мало кто умел, не только в стихах. Действительно, по письмам, воспоминаниям мы знаем, что после смерти Денисьевой Тютчев был в отчаянии несколько лет. Говоря современным медицинским языком, он был в страшной депрессии. Он с трудом уживался с Денисьевой, это был очень трудный роман, но без нее он как бы не мог жить, настолько она была необходима для него. И мы видим, что самые сильные эпитеты стихотворений были выстраданы им.

 

Еще очень важно отметить, что стихи «Денисьевского цикла» — менее всего для самого поэта литература. Он не писал их для публикаций, журналов, он не писал их в расчете на читателя. Это была исповедь души. Это уникальный случай, когда поэт, занимая позу дилетанта, пишущего для себя, мог высказаться без оглядки на публику, с предельной откровенностью и интенсивностью чувства.

 

Видимо, стихи «Денисьевского цикла» были важны для поэта как автотерапия, они были важны для него, чтобы пережить все это, чтобы выдержать. Они несли для него живительную силу. Ему нужно было выразить чувства, чтобы не погибнуть. Вот как писались стихи «Денисьевского цикла», и поэтому мы верим каждому слову. В них нет фальши и нет игры в литературу. И поэтому большое отточие после первой части стихотворения («О, как все это я любила!») — это отточие отчаяния. «Любила ты, и так, как ты, любить — // Нет, никому еще не удавалось!» — это крик души. «О господи!.. И это пережить… // И сердце на клочки не разорвалось…» — финал стихотворения, где выведена формула предельного отчаяния и удивления перед возможностями человека пережить то, что пережить невозможно.

 

«Денисьевский цикл»: отчуждение от мира

И, наконец, еще одно стихотворение:

 

О, этот юг, о, эта Ницца…

О, как их блеск меня тревожит —

Жизнь, как подстреленная птица,

Подняться хочет — и не может…

 

Нет ни полёта, ни размаху —

Висят поломанные крылья,

И вся она, прижавшись к праху,

Дрожит от боли и бессилья…

 

Стихотворение, в котором как ни у кого, наверное, передано состояние гибели душевной. То, что начиналось иллюзией слияния с природой, ощущением себя частью единого природного целого, которое дает любовь, закончилось полным отчуждением от мира. Дневная поэзия, вот она: «О, этот Юг, о, эта Ницца…». Все блещет, сверкает, все дышит жизнью вроде бы, а при этом страшно, потому что чем ярче день, тем яснее для лирического героя невозможность соединиться с миром, вот пропасть, которая пролегает между героем и миром. «Жизнь, как подстреленная птица, // Подняться хочет — и не может», «И вся она, прижавшись к праху, // Дрожит от боли и бессилья…» — это предел любовного романа, который описывается в «Денисьевском цикле».

 

Это катастрофа современного человека, который пытается соединиться с миром через любовь и выброшен из жизни, выброшен из мира, ощущает себя бессмысленным и бесцельным обломком. И единственное, что ему остается, — это переживать, это вспоминать, это порождать в себе вновь и вновь особое этическое чувство вины, благоговения, пытаться как-то соотнестись с возлюбленной, соединиться с ней, установить какой-то магический контакт. И опять срыв этого контакта, опять невозможность услышать, почувствовать.

 

Тютчеву не дано было, как Жуковскому в его любовной лирике, обращенной к Протасовой, умершей возлюбленной, не дано было почувствовать присутствие ее на небесах или в ином мире, блаженного чувства, которое передано в формуле Жуковского «и дуб шевелится, и арфа звучит», когда он слышит дуновение оттуда. Этого не было у Тютчева. Такое отчаяние от невозможности посмертного контакта с возлюбленной, и все-таки такое стремление и постоянный порыв туда — вот противоречия стихов, которые написаны были после смерти Денисьевой. Вот пределы этого психологического романа и этого философского лирического исследования, от первых стихов 1850 года до последних стихов 1865 года, после ее смерти.

 

Литература

Азадовский К.М., Осповат А.Л. Тютчев и Варнгаген фон Энзе (К истории отношений) // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989.

Айхенвальд Ю.И. Тютчев // Айхенвальд Ю.И. Силуэты русских писателей. М., 1994.

Берковский Н.Я. Ф.И. Тютчев // Берковский Н.Я. О русской литературе. Л., 1985.

Бочаров С. Тютчевская историософия: Россия, Европа и Революция // Новый Мир. – 2004. № 5.

Брюсов В.Я. Ф.И. Тютчев: смысл его творчества // Брюсов В.Я. Ремесло поэта: Статьи о русской поэзии. М., 1981.

Гаспаров М.Л. Композиция пейзажа у Тютчева // Гаспаров М.Л. Избранные труды. Т. 2. М., 1997.

Долинин А. Цикл «Смерть поэта» и «29 января 1837» Тютчева // Пушкинские чтения в Тарту 3: Материалы международной научной конференции, посвященной 220-летию В.А. Жуковского и 200-летию Ф.И. Тютчева. Тарту, 2004.

Кнабе Г.С. Римская тема в русской культуре и в творчестве Тютчева // Античное наследие в культуре России. М., 1996

Тютчевский сборник: Статьи о жизни и творчестве Ф.И. Тютчева. Таллинн, 1990.

Лейбов Р.Г. «Лирический фрагмент» Тютчева: жанр и контекст. Тарту, 2000.

Лотман Ю.М. Заметки о поэтике Тютчева, I: Местоимения в лирике Тютчева // Учен. зап. Тарт. гос. ун–та. Тарту, 1982

Лотман Ю.М. Заметки по поэтике Тютчева // Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996.

Лотман Ю.М. Ф.И. Тютчев. «Два голоса» // Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. – СПб., 1996.

Мережковский Д.С. Две тайны русской поэзии: Некрасов и Тютчев // Мережковский Д.С. В тихом омуте: Статьи и исследования разных лет. М., 1991.

Мильчина В.А. Тютчев и французская литература // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1986. Т. 45. № 4

Недоброво Н.В. О Тютчеве // Вопросы литературы. 2000. № 6.

Осповат А.Л. К построению биографии Тютчева // Тыняновский сборник. Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986

Осповат А.Л. Тютчев и Пушкин: история литературных отношений // Тыняновский сборник. Четвертые тыняновские чтения. Рига, 1990.

Пигарев К.В. Ф.И. Тютчев и его время. М., 1978.

Тынянов Ю.Н. Пушкин и Тютчев // Тынянов Ю.Н. История литературы. Критика. – СПб., 2001. – С. 189–221 а.

Тынянов Ю.Н. Тютчев и Гейне // Тынянов Ю.Н. История литературы. Критика. – СПб., 2001. – С. 367–378 б.

Тынянов Ю.Н. Вопрос о Тютчеве // Тынянов Ю.Н. История литературы. Критика. – СПб., 2001.

Ф. И. Тютчев: pro et contra. Личность и творчество Тютчева в оценке русских мыслителей и исследователей : антология. СПб., 2005.

Флоровский Г.В. Исторические прозрения Тютчева // Флоровский Г.В. Из прошлого русской мысли. М., 1998.

Флоровский Г.В. Тютчев и Владимир Соловьев (глава из книги) // Флоровский Г.В. Из прошлого русской мысли. М., 1998.

Ходасевич В.Ф. О Тютчеве // Ходасевич В.Ф. Колеблемый треножник: Избранное. М., 1991.

https://magisteria.ru

Курс: "Поэты прозаического века"

Лекция: "Любовная лирика Тютчева как роман в стихах"

Материалы защищены авторскими правами, использование требует согласование с правообладателем

Комментариев нет:

Отправить комментарий